Уважаемые зрители! Напоминаем, что с 15 марта 2025 года билеты на все мерприятия Электротеатра являются именными. При посещении мероприятий театра по именному билету каждому зрителю необходимо предъявить документ, удостоверяющий личность.

Рецензия

ТАРТЮФ ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА

Наталья Шаинян
«Петербургский театральный журнал» 27 ноября 2016

Тартюф в одноименной мольеровской пьесе — всегда главное лицо, центр интриг и средоточие зрительского внимания. В Электротеатре, для которого хрестоматийную вещь переписала Ольга Федянина, внимание перенесено на тех, кто рядом — поклонников, жертв и потомков великого вероломца.

Специально для спектакля в центре зала-трансформера построен помост с роскошным порталом, обращенным в противоположные стороны и разделяющим надвое зрительные ряды, двумя амфитеатрами обращенные друг к другу. Перед началом зрителям надевают на руку цветные браслеты — в зависимости от выпавшего цвета нужно занять место по ту или иную сторону портала. Спектакль, таким образом, имеет две версии. О том, что видит другая половина зрителей, можно только догадываться — или прийти в театр еще раз.

С одной стороны портал представляет сцену старого театра во вкусе модерна. По краям — филенчатые двери, из которых неслышно появляются и куда исчезают слуги в нарядных черных кафтанах и кубанках. Над сценой — люстра, под ней — стол с тугой белой скатертью, за ним обедает семья. Трапеза тянется обстоятельно и бесконечно. Слуги все подливают и подкладывают. Звенят ножи и вилки, раздраженно зудит разряженная старуха — поклонница Тартюфа, мать Оргона. Хозяина за столом нет, ей вяло отвечает брат хозяйки, Клеант — его больше интересует еда, чем беседа. Ритм разговора, ледяное молчание и редкие реплики хозяйки дома Эльмиры свидетельствуют о многократном, ритуальном повторении и темы, и ее развития. Дети Оргона здесь умножились и метаморфировали: Дамис — не пылкий юноша, а нежный мальчик в матроске с игрушечной сабелькой, а Марианна — сразу четыре девицы в закрытых белых платьицах с гимназическими крылышками. Оргон является в белом кителе с аксельбантами и в николаевской бородке, а чтобы уж совсем развеялись сомнения, семья усаживается, копируя парадный императорский фамильный снимок. Эта игра с портретами и костюмами прошлого рубежа веков, с проекцией немого синематографа наверху портала убеждают, что сюжет этот не просто русский, а локализован в совершенно определенной точке нашей истории: разворачивается в последние дни царствующего дома Романовых.

Обнаруженная режиссером параллель ошеломляет очевидностью: крах Российской империи обеспечили юродствующие негодяи и безвольно покорившиеся им правители. Причина зла — не его непосредственный носитель, а тот, кто не способен злу противостоять, хозяин дома, слепо верящий пройдохе, глухой к мольбам родных и доводам рассудка. Юрий Дуванов играет мягкого, милого человека, необъяснимо, как любовью, пораженного таинственной страстью к чужаку. Вся его милота не имеет никакого значения, не заставляет прислушаться к домочадцам и не делает уступчивей и здравей в неотвратимом скольжении к гибели. Единственная, кто пытается отстоять разум правителя, не дать тьме поглотить его, — Дорина в сухом и яростном исполнении Елены Морозовой. Воплощенная долг и верность, затянутая в черное статс-дама, руки по швам, ладони лопаточками — даже понимая обреченность своих попыток, она не прекращает их. С сухими глазами и бледным лицом она решается спорить с Оргоном и плачет — скупо, с неподвижной спиной — лишь после его ухода и своего поражения.

Тартюф является из сценического люка, в инфернальном дыме и свете, как гротескное исчадие ада. Леший, оборотень с бородой до колен, он лукав самой своей природой: невозможно определенно решить, истинное ли он порождение хтонических глубин народного бессознательного или тонко играет в это на манер окающих ряженых поэтов Серебряного века. Лера Горин замечательно работает в этой мерцающей, обманчивой, сумрачной зоне, рисуя болотную нежить, морок петербургской мглы, с одной стороны, и человеческое, слишком человеческое — с другой. Спутанные космы и бородища, распутински-безумные и острые глаза из них. Не деньги, не плотские радости, даже не удовольствие от собственной виртуозной лжи: в этом Тартюфе один двигатель — властолюбие. Сатанинская его природа тем очевидней, чем карикатурней его нечеловеческая повадка: ковыляет враскоряку, таскает грузное тело с ловкостью кикиморы, вспрыгивает на стол — сапогами на белую скатерть. Ни тени елейности, смирения в нем нет даже напоказ: он с самого начала ведет себя хозяином, подхалимничает перед Оргоном, едва не издеваясь над ним и как по нотам разыгрывая песню, ласкающую слух олуха-правителя. С Дамисом же не церемонится — наступает на него, вырывает его шпажку и закручивает ее узлом. Младенчески тараща глаза, Евгений Капустин произносит воинственные реплики своего персонажа нараспев, торжественно и беззащитно, как дитя стихи на праздник, и сам облик хрупкого молодого актера предсказывает его обреченность. Тартюф без труда валит его с ног, таскает по полу и сваливает в люк.

В знаменитой сцене соблазнения герои сначала разговаривают лицом к лицу: Тартюф, сменивший бороду и кафтан на черную рясу, и Эльмира — Ирина Гринева, которой так к лицу надменность, шелковый корсет и тяжелый узел волос. Она излучает отвращение, кокетничая с чудовищем, стараясь, чтобы не рвался голос, кружа, ускользая от него. А затем Тартюф увлекает Эльмиру все в ту же театральную преисподнюю, куда раньше отправил Дамиса, и дальнейшее зритель видит на экране. Тартюф размазывает кровь по ключицам и лицу уже раздетой хозяйки, распаляясь ее доступностью, а пуще — той дикой ересью о святости греха, которую шипит в ее кривящееся, отстраненное лицо, елозя по нему грязной пятерней и вкладывая пальцы в рот. Сцена, откровенная до омерзения. Спасенья нет, Оргон невидим и нем, Тартюф всевластен.

После антракта зрители пересаживаются зеркально — на те же места и ряды, но только с противоположной стороны сцены. Теперь они видят изнанку сцены и действия. Подмостки, затянутые строительной пленкой, с перевернутыми деталями реквизита, разбросанным мусором и внесенными пластиковыми стульями: разом — и картина разрушенного дома, и вечная сцена истории. Представление окончено, а герои все еще толкутся на площадке. Слепо и яростно мечется Эльвира, натыкаясь на людей и предметы, взвинченно отчитывает понуро сидящего Оргона. Его прозренье запоздало, хозяйка обесчещена, дом разорен и занят чужаком. Дарственная Тартюфу на дом и состояние — такая же роковая ошибка, ставшая преступлением, как и государев манифест об отречении.
Жестяной стол наподобие операционного сменяет добротную мебель, на сцене мешаются белогвардейские гимнастерки, энкавэдэшные кожанки, боец в заскорузлых бинтах, офисное кресло, упаковка доширака… Из люка поднимается мальчик кровавый, недвижно глядит, как из разверстой могилы, а девочек наших ведут в кабинет — вчерашние княжны скидывают платьица и в корсетах и панталончиках принимают позы позавлекательней все на том же столе. Наконец является Тартюф — он слепяще разряжен, он разом и поп, и звезда — сверху на нем епитрахиль, а снизу — золотые лосины и вершковые каблуки. Мамаша Оргона — Татьяна Майст, прихлебывая из бокала, щебечет в телефонную трубку средь шумного бала о том, как не верит никаким наветам про Тартюфа. Так европейцы не желали ничего знать про большевиков. На низложенного Оргона нахлобучивают коробочку с фастфудом, и лапша стекает по его лицу. Искусственность хеппи-энда, который Мольеру пришлось «приделать» по настоянию клерикалов, здесь — утрирована: спасителем погибшего дома, богом из машины выскакивает европейская демократия — Людмила Розанова в облике а-ля Тэтчер в трансляции CNN зачитывает постановление об аресте злодея.

Видимое разоблачение театральной иллюзии первого акта во втором тоже оказывается иллюзией, но другой эстетики — не классической, а постмодернистской. Они умножают друг друга, как поставленные визави зеркала, от вглядывания в которые кружится голова.
Вся фантастическая, смешная, гротескная, язвительная и горькая круговерть второго акта — образов, предметов и ситуаций, отсылающих к разным периодам нашего ХХ века, — создает узнаваемый динамический портрет русской истории, включая сегодняшний день. День, где красные до сих пор спорят с белыми, не замечая, что армий их давно уж нет, а под ногами шурует шваброй уборщица; где попы — звезды соцсетей и телеэкранов, а поп-идолы вещают о духовности; где здравый смысл погребен, а останки прошлого — нет. Мольеровские персонажи, перерождаясь из века в век, не видят и не верят, что главные герои — уже вовсе не они, а неприметные и безмолвные люди, деловито обмеривающие сцену, что-то помечающие в расчетах и брезгливо обходящие суетящихся, ругающихся и бесконечно меняющих личины действующих лиц.

Филипп Григорьян поставил спектакль о совершенной безнадежности. Тартюф, изменчивый, как Протей, — такое же свойство мира и человеческой природы, как прочие, он неотменим, его нельзя разоблачить: рядясь каждый раз в новый облик, он всегда на шаг впереди, а значит, нет и не может быть над ним победы. И побеждать его некому — ни слабому разумом и волею Оргону, ни домочадцам, никому извне. Виновны все, и жертвы — тоже все. Даже перевертыш в середине спектакля не обнаруживает истину, а заставляет лишь качаться чаши весов: где же истина — в пышном ли каноническом театре первого акта или в сумятице и постмодернизме второго? Где именно жизнь лишь притворялась жизнью, а где показала себя? Это отсутствие окончательности, последнего ответа и есть ценнейшее свойство спектакля, оно и воплощает длящуюся жизнь.