«Камень в ботинке: может ли искусство быть удобным?» Часть 4
Юхананов: Насилие непродуктивно, понимаете. Невозможно серьезно обсуждать очень простые, по сути, уже элементарные инструменты, как будто без них невозможно осуществление чего-либо. Сегодня в жизни человека страх и все, что связано со страхом, играют очень большую роль. В частности, насилие тоже, соответственно, для него существенно. И поэтому это, скорее, терапевтический вопрос: а стоит ли говорить об этом страхе? Стоит ли его раздувать? Стоит ли пользоваться страхом для тех или иных провокаций сознания в ту или в другую сторону?
Я бы, скорее, сказал, что сегодня в принципе провокативное как таковое показало свои границы. И говорить о провокативном, в том числе и о таком инструменте, как насилие, обращенном к этому самому страху, мне кажется, непродуктивно. Потому что провокативные свойства искусства уже давно институционализированы, осознаны, включены в историю. И в этом смысле они существуют вполне себе комфортно, как это ни парадоксально. Провокация — это наиболее комфортная форма имитации художественного акта.
Художник не занимается настоящим временем, он всегда занят будущим. Его функция — в том, чтобы в непередаваемом настоящем постоянно соединять прошлое с будущим. И будущее дано только ему. По сути, сегодня нет других сенсоров, при помощи которых мы можем будущее пережить в настоящем. Кроме докладов каких-нибудь ученых, которые чаще всего говорят одно и то же (и маловероятное).
Корецкий: Парадокс здесь в том, что расширение пространства насилия создает публика, потому что, когда мы говорим о насилии, мы говорим не о том, что Тарковский сжег корову в кадре.
Осмоловский: Он сжег ее?
Корецкий: На самом деле нет.
Осмоловский: Видите.
Корецкий: Но существует миф… На самом деле он накрыл корову асбестом, но зато там кошек кидали с колокольни, и это правда. Мы говорим, конечно, не об убийстве животного в кадре. Мы говорим о том, что расширяется пространство, маркированное как насилие. Например, те инструменты, которые раньше считались вполне легитимными и допустимыми в процессе производства фильма. Есть известный эпизод с Бертолуччи, когда актриса не знала, какая будет сцена с маслом, говорят, что произошло насилие, а на самом деле никакого насилия не было, просто она поверила в то, что оно сейчас произойдет. И произошла некая провокация на естественную реакцию, которая сегодня маркируется как насилие. Или отношения Ларса фон Триера со своими актерами: он выводит их из комфортного состояния — например, как Бьорк во время съемок «Танцующей в темноте», и спустя некоторое время такое обращение называется неэтичным, называется насилием. То, что происходило на съемках «Дау» Хржановского, когда актеры, подписавшие договор, были помещены в обстоятельства, которые выходят за рамки, так скажем, исполнения формальных ролей.
С одной стороны, это пространство расширяется. А с другой стороны, зритель хочет настоящего. Экспансия документального кино, которую мы наблюдаем сегодня, связана с тем, что у зрителя есть невероятный запрос на реальное и настоящее. Он не хочет больше смотреть художественный фильм, а хочет смотреть документальный фильм, потому что в нем есть некая истина о духе времени, которую, естественно, невозможно сформулировать.
Юхананов: Я помню, мне приходилось подрабатывать на телевидении. Там телевизионный редактор говорил: «Сегодня зритель хочет». Когда и где ты заразился этой фразой, просто интересно? При помощи маркетинговой лексики ты пытаешься оформить интерес очень небольшого количества, по сути своей, даже не зрителей, а киноманов или каких-то пограничных фигур. В принципе, это такая плесень цивилизации, которую мы все представляем. Однако поразительно, что ты делаешь это при помощи маркетинговой лексики вполне себе заядлого телевизионного редактора.
Корецкий: Потому что существуют запрос и простая формулировка.
Юхананов: Простота, как известно, хуже воровства. То есть здесь как раз и таится та трещинка, которая сама себя определяет. Нет никакого зрителя. Нет даже толпы, массы, нет комьюнити, нет даже сообщества. И даже, как я должен, к сожалению, констатировать — хотя это кровавый опыт последних 13 лет жизни, — нет никаких общин. Все это фикция. А тем более нет никакого зрителя, о котором так часто приходится говорить людям, увлеченным кинопроцессом. Все это сейчас и здесь создается, чтобы скинуть следующий момент.
По сути своей, зритель и есть произведение культуры. Масса и есть произведение культуры. В культуре происходит огромная работа каких-то агрегатов, которые создают имитации искусства. И в этом смысле культура сегодня — это особого рода огромное пространство, всеядное, как гидра, которое создает ложные мифы, как мы успели даже в нашем коротком разговоре заметить, которое претендует на универсальность, создает ложные представления о прошлом, настоящем и будущем. Более того, проникает в институции.
Культура, воспользовавшись уже давно несуществующей войной художника и институции, как бы с заднего прохода проникает в институции и полностью их захватывает. Представьте себе такую ситуацию. Пока этот бык или единорог, кто угодно, воюет с уже постепенно исчезающим перед ним художником, в этот момент он так расширил свои ягодицы, что через них абсолютно спокойно культура проникла и заполнила сознание этого быка. Теперь в багровых очах быка вращаются мифы, на которые его осеменила культура. Это особого рода большая станковая картина, которую мы сейчас с тобой рисуем.
И дальше мы пытаемся задаться вопросами о проблемах искусства, в то время как все эти вопросы осеменены иллюзиями, которые проникли туда под воздействием особого рода агрегатов, принадлежащих имитационным и симулякрационным свойствам культуры. И они очень агрессивны в войне с искусством.
Поэтому мы сидим и обсуждаем эти мифы о насилии, комфорте, об этике, тоталитарном или нетоталитарном. Мы сегодня принимаем за мораль указатели, которые как бы втиснуты через разного рода посторонние места быка в сознание этого самого животного. И подчиняемся этим вопросам. Мы оказываемся под властью особого рода левой и правой инерции, которая нас заражает ложными вопросами, удаляя нас — простите, сейчас немодно говорить лакановским языком — от того наслаждения и влечения, к которому мы приуготовлены собственным существованием. Я говорю не о сибаритских вещах, а о некой норме, которая в очередной раз заслоняется новой партийностью, новой социальностью и всеми этими экскрементами XX века.
Чем более художник способен дистанцию сохранить и при этом произвести насилие, тем он виртуознее.